NAVIGARE NECESSE EST, VIVERE NON EST NECESSE][Я шел домой. И я попал домой.(с)]Должен же кто-то, ягодка, быть плохим
...в котором остаются: печать второго номера с явной пасхалкой какой-то из тех детских книг, но я до скрежета в голове не могу вспомнить - какой, со стихами (стихи Fred, да) и потому неким фоном мистического блока, а также наконец-то донос, поезд и метель...
Возможно, так: через Дубраву по новому мосту, через железную дорогу, через слободу, к громадной махине бумажной фабрики, ко второму из ее домов, побогаче, конторскому.
Снег идет. Тишина. Странно, что народ не гуляет: завтра воскресенье.
Он получил открыточку и знает, что ты придешь. Один хороший человек. Ну... например, Иван. Иванович. Мало ли Иванов на Руси. Знакомый. Всем вам знакомый. Через отца сначала. Потом...
Не участвующий. Но сочувствующий. Среди тех, с кем говорили - и кто откликался. Когда было тише - говорили. Когда стало совсем опасно... ну вы и сказали, что стало опасно.
дальше?Он крепко должен твоему отцу. Уж какими там путями папа хлопотал, чтоб Ивану Ивановичу досталось это место. Бумажная фабрика - и при ней маленькое, выгодное зарегистрированное дело. Немецкая машинка, небольшая печатня. Для всяких там объявлений, что где продается, каталогов папиных жуков вот, кто за что заплатит... Бесценное место. Возможно.
Крепко должен отцу. А Максиму еще крепче. Потому что Максим оставался там, пока выбиралась, в объезд, по развезенным весной слободским грязям, извозничья колымага (ты была в ней, ты тоже просила "скорее... за доктором") - а тебе отвечали, что хляби-то несусветные...
Но когда коляска лихача - из лучших, театральных, по крышу в грязи-то - остановится - у крыльца этого второго дома, и Андрей Николаевич влетит в дом - в доме будет тихо. Средний Игнашка будет спать. Просто спать. Он потом выздоровеет. Максим - сидеть на кухне. Отказываться. Говорить, что чаю он попьет. Со своим хлебом. У него есть. И даже с салом...
А потом доктор Андрей Николаевич - выходил и довольно быстро выходил длинным коридором обратно в кухню, выдавал Максиму рекомендации: "Вы же здесь, я так понимаю, останетесь... практикант". А Максим поднимался, взъерошивался, спрашивал: "Сколько мы вам должны?" - а ты караулила кофейник... и поэтому видела, и было радостно видеть, как сверкнет на него глазами дорогой доктор Андрей Николаевич: "Молодой человек. Не забудьте подойти ко мне в университете. За своим заслуженным "весьма удовлетворительно"!"
..."а у Ивана Ивановича, кстати, семеро по лавкам. И восьмой на подходе. Ну то есть трое. Но очень, да, большая разница.
...А я иду его убивать. Возможно".
Ты помедлишь с этой мыслью. Подержишься, стянешь у горла красную шаль поверх пальто. Переступишь - снег потянется за ботинком на крыльце конторского дома. И постучишь.
Он встретит тебя в прихожей. Подаст веник - снег стрясти. И почти сразу, вместо здравствуйте:
- Горе, Надя. Надежда Андреевна. Ох, какое горе... Как вы?
А ты, не выбираясь из теплых ботиков (спасибо, дорогая Анна Васильевна), тихо:
- Надя, Иван Иванович. Наверное, Надя.
С кухни пахнет жареной рыбой. С луком. Из длинного-длинного коридора слышно тихую, тягучую колыбельную, слов не разобрать. Младшего укладывают.
- Иван Иванович, - и тихо. И еще тише. – А я к вам с самой большой просьбой. Которая может убить. Меня... и с вероятностью, вас. Понимаете… это должно быть.
Он удивляется, но удивляться будет недолго. Крепкая ладонь - с желтыми от курева пальцами и черными ногтями примет листки. Взгляд упадёт
«Рабочий листок. №14. Ноябрь»
Он переменится всем лицом. Почти задвинет - в угол кухни. Закроет дверь. Зашипит... точно выпускаемым паром. Горячо:
- Надя, спятила? Тоже хочешь...
Это ударит - больно - в открытую рану, в живое мясо. Жест, который он делает следом. Изображая, что затягивает петлю.
- А если... я скажу "да"? - тихо, почти без голоса... И может потом, оттого что до темноты в глазах больно, складываешь слова - горькие, смертельно обидные. Для хорошего, в общем-то, человека. - Вы, конечно, можете. Отнести всё это... на Спасскую. Я не побегу. И некуда, и сил уже нет. Только, лучше, наверное, завтра. Глядишь, они и в воскресенье работают. А то еще у вас тут всех... перебудят.
(...а я как успею переписать. Хотя бы пару. И выпустить… пусть летят… А если совсем хорошо - в идеале, отправить почтой. Заказное письмо. Про лесное дело близ Дубравника. Может, сочтут нужным где-то напечатать. Хотя бы первую. Но лучше, придется признать, про дело Сивецкой).
- Ох, Надя-Надя... дать бы тебе в лоб, - сердится он, конечно. - До звона. Так, чтоб все шестеренки на своё место встали.
А потом тебя обнимут. Так, что думала - хрустнешь. А потом сожмутся в кулак прокуренные пальцы.
- Сделаем, Надя. Нельзя не сделать. В конце концов, за что так нашего парня-то? Что книжки читал? Так, то есть ты тоже с ними?
- То есть... с самого начала.
- То есть, набирать умеешь? Быстро? - только тут, кажется, ты окончательно понимаешь, что происходит. Что сработало. Знакомые искорки знакомого… все-таки куража.
В конце концов это было, есть и будет весело. Весело и страшно.
- Да, - выговариваешь ответ. - Да, конечно.
- Ну вот и ладно. Пойду построю Марью, что до утра меня не увидит. И, пожалуй, наверх повернусь, Лешку толкану… он надежный. А ты пока… а, ты и не разулась. Постой да пойдем, что время терять…
Вы пойдете - не с крыльца, но через длинный-длинный коридор, к заднему крыльцу, внутреннему, кто-то скатится, побежит бесшумно почти за вами, но Иван Иванович махнет тому рукой, и выдохнешь - выйдете, в темный коридор между двумя заборами, пойдете вперед... Будет мести, заметать, снег над Дубравником, будет молчать темная громада бумажной фабрики, будут вилять хвостами, без звука, встреченные по дороге собаки - Иван Ивановичу-то, благодетелю...
Будет щедро, многослойно пахнуть табаком. Будут поблескивать - в слабом, слабом свете ламп - колеса, готовиться подниматься, раскрывать пасть - немецкая машинка, ждать момента проглотить набранный камень, много, много - тяжелых, свинцовых пташечек, чтобы выпустить - новыми, легкими, неуловимыми...
- В полный свет, понимаете, нельзя. Черт-то его знает, кто по улице шататься будет. А так-то может и глядеть некому будет, по такой-то метели точно не разглядят.
- Ничего. Я-то знаю. Привыкла, - говоришь-примериваешься, вслед тому говоришь. - Свет-то нынче дорог.
- Кроме того... - это, кажется, второй за набором. Темный, маленький, в такой тени, что и не видать, как ему-то работать? А ведь работает. Вылетают пташечки из гнездышек, укладываются строкой, – туда вход бесплатный, вольный. У вас, Надежда, к слову, револьвера нет?
- Нет.
- Жаль.
- У них были, - имя из головы вылетело, говоришь так, - соколик. Не помогло только.
- Иногда помогает.
- Ладно, ладно, молодёжь. Бог не выдаст, свинья не съест, а и съест - подавится.
Летят пташечки, садятся в гнездышки, сливаются тяжелым листом, полем, текут реченькой, речкой быстрою, и... все же остается место. Ну и ладно. Можно и так.
А в ушах стучит, откликается знакомым голосом: "Губернские поставили бы магазинное объявление, а нам придётся искать короткие стихи. Надя, ты найдешь стихи... желательно не слишком псалмообразные?".
И ты ведь уверена, что не сказала это вслух.
- Перекур, молодежь, - кажется, будет - выдаст Иван Иванович. - Здесь уже столько, что больше не меньше. Надя, вы тоже?
Будет темно, а перед глазами все еще течет, светится - тяжелой наоборотной строкой, ни ошибки... надеюсь, моргнешь - потечет снова. А за окнами темно, а за окнами ровный, белый, все на свете закрывающий снег. И никто, конечно, не попрется сюда, накануне-то воскресного дня. И конечно, каждому кажется, что каждый скрип вывески, каждый стук ветки за окном — это идут, это сюда. Ну... может быть. Кажется.
Этот третий - а вы ведь еще не докурили - возникнет из темноты, так, лицо чуть-чуть проявит огонек. Передаст что-то шуршащее:
- Надежда Андреевна, как вы думаете, встанет? Я считал, должно встать...
Бумага, хрусткий, обойный клочок. Третий, низкий, остренький, кажется, черный, кажется, почему-то очень похож. На одного нашего человека. Алексея Птицына. О котором в статье, конечно, тоже есть. Даже руки такие же. Жесткие, доской. Только очень, очень холодные. Ну... работа же такая... Да и не жарко тут. У тебя-то, наверное, такие же…
- Что там, соколик?
- Но вы же говорили. Стихи.
Надо сдвинуться, поймать круг света от лампы, постараться прогнать от взгляда текучую наборную полосу. Хорошо, почерк четкий, почти чертежный. Но перед глазами все равно пляшет - светло, светлее полного света типографии.
... Тили-тили-тесто
Жених и невеста
Он в тюрьме, она на воле
Да на воле мало места
И в груди-то тесно -
Дырочка от пули
Дело-то известно
ах ты люли-люли!
О вас там, конечно, ничего нет, но какое это имеет значение... Если все все равно - о том. И о вас тоже. А ведь только докуриваешь. Растет столбик пепла. Подмокает, темнеет папиросная бумага, табак видно, вот-вот порвется. Доползает огонь, сердится, курится... Дождь что ли? Там - снег. А мы под крышей. А... моргнуть, проверить. Точно. Уже реву... Наконец-то, но как невовремя то, а? Главное, глаза вытирать не пытаться: пальцы-то черные.
Тили-тили-тесто
Софья с Михаилом
Тили-тили-тесто
Попрощайся с милым
Будет неба мало,
будет в сердце тесно -
Начинай с начала:
Тили-тили-тесто...
- Конечно, встанет. Обязательно должно встать. Чьи это... такие стихи, соколик?
- Ну, раз соколик — значит, народные?.. - смеется и отступает в тень. - Ничего, Надежда Андреевна, я наберу. Это недолго. А мне не больно...
- Какой у нас... золотой народ, - роняешь шепотом, и еще немного разрешаешь себе: сиди. А они, проклятущие, все текут и текут.
Кажется, будет быстро - как подзывает Иван Иванович. Пробный лист смотреть. Чистый – на заглядение. И легко так: "И сколько ж нам нашего объявления? Будьте умеренней: как я понимаю, за работу вы не заплатите?" "Если надо… я могу… если что" "А теперь представьте, как я это заявляю... Черт возьми. Прямо как снова с забора по трубе к Марье-то моей лезу... Давно таким молодым не был...", - а ты считаешь, ты называешь самое, самое урезанное число. А тот звучно: "Ну, я еще штуки четыре от себя добавлю, Надя, ведь позволите разнести?" - оглядываешься, к счастью, сообразила, что кроме ладони есть еще и сгиб локтя, и рукав. "Шутите, Иван Иванович?" - серьезнеет: "Знаете, Максима ведь многие у нас помнят. Надо будет сказать да перетолковать" "Знаете, что десять лет. Если еще так решат: десять лет, а то и..." - жест, впрочем, не повторишь. Не сможешь. «Всегда знал: вредная она. Работа типографская, - он оборачивается – снять первый лист. Он хмурится, поправляет – белый сверху, рыжий снизу ус. – Надя – но если вот вы, такая пташка божия, зареванная – и не боитесь…»
Хочешь сказать: «Что мне терять-то?» Отвечаешь честней: «Боюсь. И может… все-таки рассчитаться с вами?». «Надя… - и еще один лист выпускает из челюстей немецкая машинка. И третий. – Что-то вы мне Максима напоминаете, да, - это тоже больно, но все равно. Все равно прорвало – и катятся, катятся и катятся. - Пусть это будет единственный вопрос, что мне грозит, хорошо?» (…если бы я могла это решить.) А за огромными стеклами уже наливается молоком, светлеет – еще малость, и начнет светать, и светает, и рождается последний лист. И Иван Иванович смеется: «Ну, Наденька, кончились – труды наши праведные, давайте разбирать грехи наши тяжкие?» - рассыпаются, ложатся обратно – буковки, бывшие статьей Сони, статьей памяти их всех, последним текстом… Кстати:
- Иван Иванович? А где… парнишка? Ну что нам помогал. Черненький такой?
- Лешка… домой побег, думать надо… Но… Лёшка он вроде светлый был, отродясь. Хотя в этакой-то тьме, что все кошки, что все Лёшки.
- Вы же ему передадите… что это… очень хорошие стихи. А я… пойду, наверное, Иван Иванович?
- Пойдете, Надя. Обязательно пойдете. Через калитку сейчас зря, там может и сторожа ставят, через фабрику до меня пойдем. Доотмываетесь. Перекусим, чем бог послал. Подремлете. Если вы вдруг не заметили – вы тут битых часа два подряд плакали…
В листке будет ошибка. Но так. Простительная. Это ты заметишь… примерно на третьем. На том, что останется на дальней левой колонне входа в университет. Откуда так легко спускаться, короткой дорогой, через овраг, да лесенкой… Снег укрыл ночью город. Снег лег на ветви, нахлобучил шапки на заборы, нависал с крыш, плотным слоем укрывал грязь, булыжники мостовой и осенние листья.
Как по календарю. Этой ночью в городе Дубравник кончился ноябрь и пришла зима.
Ну, ничего. Простительная ошибка. Главное – что они есть. Что они будут.
Были - и на Университетской, и на той самой тумбе, и на доске афиш городского сада... где надо - там и были. Порой подходило, вцеплялось в сердце, каменело - желтоватая дешевая бумага, совсем другой шрифт, сличат еще, прикинут. Кажется, это был единственный человек, что не сказал тебе уезжать. И ты сказать не догадалась. Что будет дальше - так и не узнаешь.
Было другое. Было ярче. Наблюдала, оглядывалась — это тоже было по привычке. Останавливались. Видели. С колонны университета, кажется, унесли. Не в красное здание на Спасской, с собой, осторожными движениям, в карман - в глубину. У каких-то задерживались. Было - что-то перебрасывались с попутчиком. Было - ускорив шаг, проходили мимо.
"Боже мой, да опять они, - будет с тобой голос, чей - уже и не разобрать. - Мало ж их перебили-то - а вон, как из-под земли лезут".
Это, кажется, в кофейне. Той, что рядом с почтой. Куда идешь проверить. Нет ли ответа. Есть открытка. И телеграмма.
Обе телеграммы невинны - и та, что улетела пару дней назад. И та, что вернулась в ответ. "Еду с поминок. Есть малые гостинцы" "Приезжайте. Наталья".
А по городу тихонько перекатывается. Город негромко судачит свое, вплетая и это - в вечные слухи и пересуды. Будут говорить. Будут спорить. Может быть, кто-то задумается. Кто-то запомнит.
И они будут. Все они. И Павел. И Максим. И стебелечек-Сонечка со своим супругом. И один наш человек Алексей Птицын. И маленькая женщина в шляпке. И даже, а куда деваться, полковник Орлов.
А что - полковник Орлов? Бедолага, в общем-то. Зацепило - той же машины шестеренкой - ей-то какая разница, снизу ли, сверху, ломал ли, служил ей - что она, разбирает, железная? - зацепила его за аксельбант серебряный, цацку его дурацкую, за честолюбие - зацепила, втянула, переломала, выплюнула - только и оставила, что пулю. Да еще и мы его прописали напоследок. Не позавидуешь. Право, неудобно...
"Все вы были. И все вы будете. И если это всё, что я могу - я это могу".
Странно, но к полудню листок с тумбы еще не сорван. Только угол оторвали - на цигарку, не иначе. Он тебя, чуть было, не подведет. Спать... в эти дни всё-таки надо было больше. Зацепишься сначала ухом за болтовню вокруг – легкую, притихающую болтовню, потом, приостановившись, взглядом за строку. В сонную голову плотно полезет странная невесомая мысль: "Редактировали, что ли? Я, кажется, так не писала... я, кажется, так и не умею…" Знаешь, что никто не мог, но искушение залезть в тетрадку, справиться с черновиками едва не захлестнет, если бы.
Тебя перехватят. За руку. Сердце успеет захолонуть - но это Димка. Дима Габричевский. Будущий владелец аптеки. Поведет, почти потащит - вверх, к собору, мимо собора, малолюдной, боковой улочкой, лесенкой вниз, в сад, через каменный мостик, высокой лесенкой вверх.
"Вы с ума сошли, Надя? - кипит, не подернулся тихий омут - тонкой, свинцовой пленочкой. - Вы там что застряли? Вы-то им не нужны пока. Но если вас возьмут..." "Простите, Дима, вы правы, - и где-то здесь, именно что - понимаешь, что так, и не про себя смеешься. - Знаете... немного зачиталась. Эх, бедолага". "Кто?" - удивляется Дима. Вы почти поднялись - городской сад, "чистый" бульвар, скамейки в пушистых шапках снега и птичьих следах. "Да полковник Орлов же. Покойный. Столько лет нас гонять и гнобить - чтобы в итоге мы же его и расписали, а?"
Кипит свинцовый омут. Закипает. Отстраняется. "Надя, вы бы уехали? Лечиться? Как-то... за вас страшно. Если деньги нужны... у меня есть". "Еду, Дима. Через пару дней уже еду. Если можешь - не откажусь".
Потом еще должно быть отдельно. Шепотом: "Надя, вы ведь вернетесь? Мы ведь еще им всем устроим... фейерверк?" "Обязательно, Дима. И возможно даже с новыми рецептами... а может и реактивами, а? Вы ведь теперь вла-де-лец, - зачем-то пропеваешь ты. - Ап-те-карь".
Этот поезд тронется через день-другой. Будет лететь снег. Будут стучать колеса. Поезд проводит только сестрица Любонька, снова округлившаяся сестрица Любонька, прибежит - провожать тебя на вокзал, будет трещать о чем-то, кажется, о том, как хорошо там, куда едет поезд и еще о чем-то, совать в руки – и все-таки сунет – небольшую коробчонку… А потом собьется, уронит - горькое, испуганное. "Мне... почему-то кажется... я тебя больше никогда не увижу".
(...не ошибется: живой - точно не увидит).
В коробочке – красивый сверток дробленого шоколада, из лучшей городской кофейни (…лучше б колбасы, право слово), баночка варенья, конечно, яблочного, толстые-толстые шерстяные носки, и уже под ними, чтоб обнаружила только в поезде – бумажка, да как бы не радужная, да как бы не одна. «Вот дурная… им самим много, что ли…Ну да ладно. Сгодится. Что ни сложи… в «малые гостинцы».
…и, может быть, просто очередной раз повезет. О чем, наверное, не сразу узнаешь.
В этот раз за двери красного здания на Спасской его позовут лично. Мало ли зачем можно потребовать студента в жандармерию. Осведомителя, проходящего как «философ». Лисий профиль, прическа в художественном студенческом беспорядке, постоянный блокнот в руках. Нюх тоже лисий.
Хотя сам-то ротмистр лисьего не любит. Да и кто их любит-то, осведомителей. Ну, да, люди полезные. Этот отдельно. Чем-то он крамолу в самом невинном чует. Ну, помилуйте, что там был за донос на этого… повешенного Шулькевича: «Ведет себя подозрительно. С сокурсниками почти не общается. На людях не появляется. Сидит запершись». Так-то можно подумать, каждый студент, кто не шалостями мается, а и в самом деле за ум берется, подозрительный. А вот на ж тебе – как сложилось на Шулькевича, как пришли только его-то брать и потрясти – а на тебе, целую типографию накрыли.
- Кто сорвал и унес, к сожалению, не видел. Что видел абсолютно точно, - он перелистывает блокнот, по краям блокнота – наброски. – Высокая. В красной шали. Носит косу. Я бы сказал, местная учительница Надежда Андреевна, но не могу сказать совсем точно – понимаете, снег…
«Вот ты черт, как некстати…» - будет ведь наверное думать ротмистр. Будет усмехаться про себя: «Но за погляд-то… а нет, в уложении все прописано, что там за погляд дают и берут. И за какой погляд. А ведь натаскала моего балбеса, как экзамены в четвертый класс держал. Неловко получается. Черт бы их побрал, ученое сословие, всё читают. Даже что на заборе написано».
- И что эта… в красной шали? Обсуждала и распространяла? – все-таки он даже подденет этого, философа.
- Именно так. Их-то и вешала. Листки.
«Вот ты черт, как некстати…» - он подумает еще раз…
Но поезд будет уже уходить, на юг, будут стучать колеса, лететь снег, подниматься дым… Возможно, будет телеграмма. Возможно, она даже обгонит поезд. Возможно, на вокзале южного города, куда еще не дошел снег, курортного и безмятежного – будет поджидать карета – взять пташечку под белы ручечки, препроводить куда следует.
Но не дождется. Улетит… пташечка. Неведомо куда. Растворится – в белой-белой, заметенной снегом степи. А степь сомкнется за спиной. И не выдаст.
Где-то, наверное, так оно и будет.
Поезд будет стучать, качаться, пытаться укачать – не выйдет. Спать будет мешать – то, что холодно. То, что страшно. Даже не того, что едешь из всего, что было – и в никуда, в расшифрованные строки безвинной записки, что выглядят – не понять, и не поверить… Страшно было проспать – первую из них, понятную – станцию. А еще страшнее… только тут и доходило, в поезде, примораживало – как виском к холодному стеклу – а товарищи-то будут в полном праве… Так нелепо – из-под такой облавы – невредимыми уходили… редко, если так везло, часто… если были такие отвратительные сволочи. Провокаторы. И ведь ладно, если еще просто пристрелят как собаку…
Ты бы, может, сама себе и не поверила. Но товарищи оказались лучше. Чище.
«Или я слишком убедительно у них раскисла…»
Сойти с поезда – надо и не очень-то далеко. Как бы не на второй станции от Дубравника, колченогом городишке, которого кажется и вовсе нет – фабрики да слободы, да заборы, да домики. Вечер декабрьский, темно, задувает, метель будет. Поезду там стоять недолго, так – паровозу передохнуть, воды набрать, а дамочка… А дамочка в станционный буфет пока пойдет, десять раз успеет, чаю-то попить, а то повымерзла. (…в саквояжик, подумав, переложишь. Деньги, шоколад… и носки). В буфет дамочка войдет. Постоит. Поправит шаль. И пройдет насквозь.
Дует. И кажется, разыгрывается. Завывает. Пора собачья. Что ждать на маленькой станции. Пара возчиков скучают, кукуют… Скучно не иначе одному стало. Шапку снял – снег стряхнуть – а он рыжий, рыжий возчик, даже в тех двух тусклых фонарях, что залепил снег над вокзалом – рыжий, и скучно ему, видать:
- Эй, мадамочка – кошелек или жизнь?
Айкнешь, якобы, со страху. По правде – с того, что бессмысленные строчки, отжатые из открытки, обрели смысл. А у рыжего-то и знакомое лицо. Усов он, правда, тогда не носил…
- Ну что вы, барышня, приужахнулись – разве ж я на разбойника похож. Вы ж до разъезда ведь?
- До разъезда, - и когда наклоняется рыжий, тихо, тише-тише звенишь. – Кошелек-то ваш. А жизнь так и так ваша.
- А и поехали. Эх, выноси, залетные… Залезайте, дамочка – я вас пока тут заверну, там подоткну, погода-то разыгралась, заметет нас. А, все не на край света едем, смотрите там, не замерзнете…
Ветер гуляет над степью, над вставшим хрустким первопутком – злой, новорожденный, декабрьский ветер. Снег несет. Еще больше снега. От меха под головой, от меха над ней – пахнет табаком и псиной. Сверху снег звенит, разыгрывается, снизу – хрустит солома, тянется дорога, новая, снежная… «Как в коробочку положили», - булькнет мысль, потонет. Куда едешь – не знаешь, что будет не знаешь, но пока идет снег, звенит, шуршит, с того бока, где холоднее, но пока летит дорога, и где-то извне перекликается, поет на все голоса зимняя, морозная степь посреди нигде… Баюкает. И, наконец, спишь.
- Надежда Андреевна! Надя! – продрать глаза, понять, что холодно. Холодно, аж голову сводит. Где я? Метель, темень. Маленькая капелька света… кажется, на крыльце. Снега на крышу намело. Вторая капелька, побольше – в руках у рыжего возчика. А, да… - Надя, вы там живы?
- Жива. Сплю.
- Я почти испугался, заморозил вас… В дом скорей давайте, там тепло.
Что в доме, разглядеть не успеешь. Тесно. Что там света – лампа да печка… Проснуться, кажется, тоже. Он уже торопится, уже гремит, рыжий возчик:
- Надя, говорите? Что в Дубравнике? Что Михаил?
- Плохо, - успеваешь выговорить. Второй, густой, голос выплывает сбоку. Там дверь. За ней светлее.
- Степан, отвяжись от человека, как навязался. Ты ее за сколько верст по морозу вез? В этой тьфу шубеечке? Пусть сядет, пооттаивает, - обладательница голоса тебя и выше и шире. И прочнее. – Вы – Надежда. Я Наталья. Про вас рассказывали. Это – валенки, пол холодный. Это – чай. Садитесь ближе к печке. Оттаивайте…
И да, оттаиваешь. И оттаивает, к сожалению, все. Вот вроде почти все пролилось – а вот и нет. Опять. Смотришь на огонь. И огонь-то расплывается. Течет:
- Плохо. В Дубравнике. Михаил убит. Почти все. Я… только деньги привезла. Их… немного больше, чем мы, наверно, говорили.
- Значит, сначала?
- Значит, есть деньги. И вы. Ну, уже что-то…
- Мы писали. Может, прочитаете, - давишься, сглатываешь, не говорить же, что говорить… кажется, будет дольше. В руку – в лапищу – перекладываешь – последний сохраненный листок. Смотришь в огонь и чтоб их всех и тебя первую – опять плачешь.
- А неплохо, - это снова рыжий возчик. И у него такой… настойчиво уверенный голос. – Коллега, разрешите… мы у вас кое-что перепечатаем, а?
- Да, конечно, - ты не смотришь. Ты смотришь вниз. В сторону от огня. Там темно – и разглядеть можно не все. Но знакомое-то Ящик. Открытый. Брусочки. Огненные блики. Огненные наоборотные буковки. (…я не знаю, где я. Но я там, где надо. Дома.) – Понимаете, эти «мы»… это, кажется, одна я. Осталась.
- И это хорошо, что вы остались, Надежда, - это женщина, Наталья. Она и дальше спокойно. – Рукомойник в сенях. Пойдемте, покажу. Только надо будет чем-нибудь лед разбить. Это хорошо, что вы остались, - и еще раз проговаривает она. – Если все сначала – у нас еще такая чёртова прорва работы.
и от автора на полях. немного нецензурно
...и как бы я вообще-то хотел бы оставить ее здесь, где у нее в общем есть все, что надо - не для счастья, так для прочности
но за такую попытку этот сияющий пиздец мне же первой и даст по щщщам. И вообще эту работу никак нельзя прерывать на середине
так что будет и третья часть.и хэппи-энд у нее, как вы понимаете, японский хотя - да ну нахуй - уж в плане такого представления про счастливый конец - как бы не мы, на самом-то деле, впереди планеты всей) и где он там по самой правде-то счастливый
впрочем, про Дубравник уже все. дальше будет так, бахрома
много, много развесистой бахромы.
и я дотуда доеду. потому что могу)
Возможно, так: через Дубраву по новому мосту, через железную дорогу, через слободу, к громадной махине бумажной фабрики, ко второму из ее домов, побогаче, конторскому.
Снег идет. Тишина. Странно, что народ не гуляет: завтра воскресенье.
Он получил открыточку и знает, что ты придешь. Один хороший человек. Ну... например, Иван. Иванович. Мало ли Иванов на Руси. Знакомый. Всем вам знакомый. Через отца сначала. Потом...
Не участвующий. Но сочувствующий. Среди тех, с кем говорили - и кто откликался. Когда было тише - говорили. Когда стало совсем опасно... ну вы и сказали, что стало опасно.
дальше?Он крепко должен твоему отцу. Уж какими там путями папа хлопотал, чтоб Ивану Ивановичу досталось это место. Бумажная фабрика - и при ней маленькое, выгодное зарегистрированное дело. Немецкая машинка, небольшая печатня. Для всяких там объявлений, что где продается, каталогов папиных жуков вот, кто за что заплатит... Бесценное место. Возможно.
Крепко должен отцу. А Максиму еще крепче. Потому что Максим оставался там, пока выбиралась, в объезд, по развезенным весной слободским грязям, извозничья колымага (ты была в ней, ты тоже просила "скорее... за доктором") - а тебе отвечали, что хляби-то несусветные...
Но когда коляска лихача - из лучших, театральных, по крышу в грязи-то - остановится - у крыльца этого второго дома, и Андрей Николаевич влетит в дом - в доме будет тихо. Средний Игнашка будет спать. Просто спать. Он потом выздоровеет. Максим - сидеть на кухне. Отказываться. Говорить, что чаю он попьет. Со своим хлебом. У него есть. И даже с салом...
А потом доктор Андрей Николаевич - выходил и довольно быстро выходил длинным коридором обратно в кухню, выдавал Максиму рекомендации: "Вы же здесь, я так понимаю, останетесь... практикант". А Максим поднимался, взъерошивался, спрашивал: "Сколько мы вам должны?" - а ты караулила кофейник... и поэтому видела, и было радостно видеть, как сверкнет на него глазами дорогой доктор Андрей Николаевич: "Молодой человек. Не забудьте подойти ко мне в университете. За своим заслуженным "весьма удовлетворительно"!"
..."а у Ивана Ивановича, кстати, семеро по лавкам. И восьмой на подходе. Ну то есть трое. Но очень, да, большая разница.
...А я иду его убивать. Возможно".
Ты помедлишь с этой мыслью. Подержишься, стянешь у горла красную шаль поверх пальто. Переступишь - снег потянется за ботинком на крыльце конторского дома. И постучишь.
Он встретит тебя в прихожей. Подаст веник - снег стрясти. И почти сразу, вместо здравствуйте:
- Горе, Надя. Надежда Андреевна. Ох, какое горе... Как вы?
А ты, не выбираясь из теплых ботиков (спасибо, дорогая Анна Васильевна), тихо:
- Надя, Иван Иванович. Наверное, Надя.
С кухни пахнет жареной рыбой. С луком. Из длинного-длинного коридора слышно тихую, тягучую колыбельную, слов не разобрать. Младшего укладывают.
- Иван Иванович, - и тихо. И еще тише. – А я к вам с самой большой просьбой. Которая может убить. Меня... и с вероятностью, вас. Понимаете… это должно быть.
Он удивляется, но удивляться будет недолго. Крепкая ладонь - с желтыми от курева пальцами и черными ногтями примет листки. Взгляд упадёт
«Рабочий листок. №14. Ноябрь»
Он переменится всем лицом. Почти задвинет - в угол кухни. Закроет дверь. Зашипит... точно выпускаемым паром. Горячо:
- Надя, спятила? Тоже хочешь...
Это ударит - больно - в открытую рану, в живое мясо. Жест, который он делает следом. Изображая, что затягивает петлю.
- А если... я скажу "да"? - тихо, почти без голоса... И может потом, оттого что до темноты в глазах больно, складываешь слова - горькие, смертельно обидные. Для хорошего, в общем-то, человека. - Вы, конечно, можете. Отнести всё это... на Спасскую. Я не побегу. И некуда, и сил уже нет. Только, лучше, наверное, завтра. Глядишь, они и в воскресенье работают. А то еще у вас тут всех... перебудят.
(...а я как успею переписать. Хотя бы пару. И выпустить… пусть летят… А если совсем хорошо - в идеале, отправить почтой. Заказное письмо. Про лесное дело близ Дубравника. Может, сочтут нужным где-то напечатать. Хотя бы первую. Но лучше, придется признать, про дело Сивецкой).
- Ох, Надя-Надя... дать бы тебе в лоб, - сердится он, конечно. - До звона. Так, чтоб все шестеренки на своё место встали.
А потом тебя обнимут. Так, что думала - хрустнешь. А потом сожмутся в кулак прокуренные пальцы.
- Сделаем, Надя. Нельзя не сделать. В конце концов, за что так нашего парня-то? Что книжки читал? Так, то есть ты тоже с ними?
- То есть... с самого начала.
- То есть, набирать умеешь? Быстро? - только тут, кажется, ты окончательно понимаешь, что происходит. Что сработало. Знакомые искорки знакомого… все-таки куража.
В конце концов это было, есть и будет весело. Весело и страшно.
- Да, - выговариваешь ответ. - Да, конечно.
- Ну вот и ладно. Пойду построю Марью, что до утра меня не увидит. И, пожалуй, наверх повернусь, Лешку толкану… он надежный. А ты пока… а, ты и не разулась. Постой да пойдем, что время терять…
Вы пойдете - не с крыльца, но через длинный-длинный коридор, к заднему крыльцу, внутреннему, кто-то скатится, побежит бесшумно почти за вами, но Иван Иванович махнет тому рукой, и выдохнешь - выйдете, в темный коридор между двумя заборами, пойдете вперед... Будет мести, заметать, снег над Дубравником, будет молчать темная громада бумажной фабрики, будут вилять хвостами, без звука, встреченные по дороге собаки - Иван Ивановичу-то, благодетелю...
Будет щедро, многослойно пахнуть табаком. Будут поблескивать - в слабом, слабом свете ламп - колеса, готовиться подниматься, раскрывать пасть - немецкая машинка, ждать момента проглотить набранный камень, много, много - тяжелых, свинцовых пташечек, чтобы выпустить - новыми, легкими, неуловимыми...
- В полный свет, понимаете, нельзя. Черт-то его знает, кто по улице шататься будет. А так-то может и глядеть некому будет, по такой-то метели точно не разглядят.
- Ничего. Я-то знаю. Привыкла, - говоришь-примериваешься, вслед тому говоришь. - Свет-то нынче дорог.
- Кроме того... - это, кажется, второй за набором. Темный, маленький, в такой тени, что и не видать, как ему-то работать? А ведь работает. Вылетают пташечки из гнездышек, укладываются строкой, – туда вход бесплатный, вольный. У вас, Надежда, к слову, револьвера нет?
- Нет.
- Жаль.
- У них были, - имя из головы вылетело, говоришь так, - соколик. Не помогло только.
- Иногда помогает.
- Ладно, ладно, молодёжь. Бог не выдаст, свинья не съест, а и съест - подавится.
Летят пташечки, садятся в гнездышки, сливаются тяжелым листом, полем, текут реченькой, речкой быстрою, и... все же остается место. Ну и ладно. Можно и так.
А в ушах стучит, откликается знакомым голосом: "Губернские поставили бы магазинное объявление, а нам придётся искать короткие стихи. Надя, ты найдешь стихи... желательно не слишком псалмообразные?".
И ты ведь уверена, что не сказала это вслух.
- Перекур, молодежь, - кажется, будет - выдаст Иван Иванович. - Здесь уже столько, что больше не меньше. Надя, вы тоже?
Будет темно, а перед глазами все еще течет, светится - тяжелой наоборотной строкой, ни ошибки... надеюсь, моргнешь - потечет снова. А за окнами темно, а за окнами ровный, белый, все на свете закрывающий снег. И никто, конечно, не попрется сюда, накануне-то воскресного дня. И конечно, каждому кажется, что каждый скрип вывески, каждый стук ветки за окном — это идут, это сюда. Ну... может быть. Кажется.
Этот третий - а вы ведь еще не докурили - возникнет из темноты, так, лицо чуть-чуть проявит огонек. Передаст что-то шуршащее:
- Надежда Андреевна, как вы думаете, встанет? Я считал, должно встать...
Бумага, хрусткий, обойный клочок. Третий, низкий, остренький, кажется, черный, кажется, почему-то очень похож. На одного нашего человека. Алексея Птицына. О котором в статье, конечно, тоже есть. Даже руки такие же. Жесткие, доской. Только очень, очень холодные. Ну... работа же такая... Да и не жарко тут. У тебя-то, наверное, такие же…
- Что там, соколик?
- Но вы же говорили. Стихи.
Надо сдвинуться, поймать круг света от лампы, постараться прогнать от взгляда текучую наборную полосу. Хорошо, почерк четкий, почти чертежный. Но перед глазами все равно пляшет - светло, светлее полного света типографии.
... Тили-тили-тесто
Жених и невеста
Он в тюрьме, она на воле
Да на воле мало места
И в груди-то тесно -
Дырочка от пули
Дело-то известно
ах ты люли-люли!
О вас там, конечно, ничего нет, но какое это имеет значение... Если все все равно - о том. И о вас тоже. А ведь только докуриваешь. Растет столбик пепла. Подмокает, темнеет папиросная бумага, табак видно, вот-вот порвется. Доползает огонь, сердится, курится... Дождь что ли? Там - снег. А мы под крышей. А... моргнуть, проверить. Точно. Уже реву... Наконец-то, но как невовремя то, а? Главное, глаза вытирать не пытаться: пальцы-то черные.
Тили-тили-тесто
Софья с Михаилом
Тили-тили-тесто
Попрощайся с милым
Будет неба мало,
будет в сердце тесно -
Начинай с начала:
Тили-тили-тесто...
- Конечно, встанет. Обязательно должно встать. Чьи это... такие стихи, соколик?
- Ну, раз соколик — значит, народные?.. - смеется и отступает в тень. - Ничего, Надежда Андреевна, я наберу. Это недолго. А мне не больно...
- Какой у нас... золотой народ, - роняешь шепотом, и еще немного разрешаешь себе: сиди. А они, проклятущие, все текут и текут.
Кажется, будет быстро - как подзывает Иван Иванович. Пробный лист смотреть. Чистый – на заглядение. И легко так: "И сколько ж нам нашего объявления? Будьте умеренней: как я понимаю, за работу вы не заплатите?" "Если надо… я могу… если что" "А теперь представьте, как я это заявляю... Черт возьми. Прямо как снова с забора по трубе к Марье-то моей лезу... Давно таким молодым не был...", - а ты считаешь, ты называешь самое, самое урезанное число. А тот звучно: "Ну, я еще штуки четыре от себя добавлю, Надя, ведь позволите разнести?" - оглядываешься, к счастью, сообразила, что кроме ладони есть еще и сгиб локтя, и рукав. "Шутите, Иван Иванович?" - серьезнеет: "Знаете, Максима ведь многие у нас помнят. Надо будет сказать да перетолковать" "Знаете, что десять лет. Если еще так решат: десять лет, а то и..." - жест, впрочем, не повторишь. Не сможешь. «Всегда знал: вредная она. Работа типографская, - он оборачивается – снять первый лист. Он хмурится, поправляет – белый сверху, рыжий снизу ус. – Надя – но если вот вы, такая пташка божия, зареванная – и не боитесь…»
Хочешь сказать: «Что мне терять-то?» Отвечаешь честней: «Боюсь. И может… все-таки рассчитаться с вами?». «Надя… - и еще один лист выпускает из челюстей немецкая машинка. И третий. – Что-то вы мне Максима напоминаете, да, - это тоже больно, но все равно. Все равно прорвало – и катятся, катятся и катятся. - Пусть это будет единственный вопрос, что мне грозит, хорошо?» (…если бы я могла это решить.) А за огромными стеклами уже наливается молоком, светлеет – еще малость, и начнет светать, и светает, и рождается последний лист. И Иван Иванович смеется: «Ну, Наденька, кончились – труды наши праведные, давайте разбирать грехи наши тяжкие?» - рассыпаются, ложатся обратно – буковки, бывшие статьей Сони, статьей памяти их всех, последним текстом… Кстати:
- Иван Иванович? А где… парнишка? Ну что нам помогал. Черненький такой?
- Лешка… домой побег, думать надо… Но… Лёшка он вроде светлый был, отродясь. Хотя в этакой-то тьме, что все кошки, что все Лёшки.
- Вы же ему передадите… что это… очень хорошие стихи. А я… пойду, наверное, Иван Иванович?
- Пойдете, Надя. Обязательно пойдете. Через калитку сейчас зря, там может и сторожа ставят, через фабрику до меня пойдем. Доотмываетесь. Перекусим, чем бог послал. Подремлете. Если вы вдруг не заметили – вы тут битых часа два подряд плакали…
В листке будет ошибка. Но так. Простительная. Это ты заметишь… примерно на третьем. На том, что останется на дальней левой колонне входа в университет. Откуда так легко спускаться, короткой дорогой, через овраг, да лесенкой… Снег укрыл ночью город. Снег лег на ветви, нахлобучил шапки на заборы, нависал с крыш, плотным слоем укрывал грязь, булыжники мостовой и осенние листья.
Как по календарю. Этой ночью в городе Дубравник кончился ноябрь и пришла зима.
Ну, ничего. Простительная ошибка. Главное – что они есть. Что они будут.
Были - и на Университетской, и на той самой тумбе, и на доске афиш городского сада... где надо - там и были. Порой подходило, вцеплялось в сердце, каменело - желтоватая дешевая бумага, совсем другой шрифт, сличат еще, прикинут. Кажется, это был единственный человек, что не сказал тебе уезжать. И ты сказать не догадалась. Что будет дальше - так и не узнаешь.
Было другое. Было ярче. Наблюдала, оглядывалась — это тоже было по привычке. Останавливались. Видели. С колонны университета, кажется, унесли. Не в красное здание на Спасской, с собой, осторожными движениям, в карман - в глубину. У каких-то задерживались. Было - что-то перебрасывались с попутчиком. Было - ускорив шаг, проходили мимо.
"Боже мой, да опять они, - будет с тобой голос, чей - уже и не разобрать. - Мало ж их перебили-то - а вон, как из-под земли лезут".
Это, кажется, в кофейне. Той, что рядом с почтой. Куда идешь проверить. Нет ли ответа. Есть открытка. И телеграмма.
Обе телеграммы невинны - и та, что улетела пару дней назад. И та, что вернулась в ответ. "Еду с поминок. Есть малые гостинцы" "Приезжайте. Наталья".
А по городу тихонько перекатывается. Город негромко судачит свое, вплетая и это - в вечные слухи и пересуды. Будут говорить. Будут спорить. Может быть, кто-то задумается. Кто-то запомнит.
И они будут. Все они. И Павел. И Максим. И стебелечек-Сонечка со своим супругом. И один наш человек Алексей Птицын. И маленькая женщина в шляпке. И даже, а куда деваться, полковник Орлов.
А что - полковник Орлов? Бедолага, в общем-то. Зацепило - той же машины шестеренкой - ей-то какая разница, снизу ли, сверху, ломал ли, служил ей - что она, разбирает, железная? - зацепила его за аксельбант серебряный, цацку его дурацкую, за честолюбие - зацепила, втянула, переломала, выплюнула - только и оставила, что пулю. Да еще и мы его прописали напоследок. Не позавидуешь. Право, неудобно...
"Все вы были. И все вы будете. И если это всё, что я могу - я это могу".
Странно, но к полудню листок с тумбы еще не сорван. Только угол оторвали - на цигарку, не иначе. Он тебя, чуть было, не подведет. Спать... в эти дни всё-таки надо было больше. Зацепишься сначала ухом за болтовню вокруг – легкую, притихающую болтовню, потом, приостановившись, взглядом за строку. В сонную голову плотно полезет странная невесомая мысль: "Редактировали, что ли? Я, кажется, так не писала... я, кажется, так и не умею…" Знаешь, что никто не мог, но искушение залезть в тетрадку, справиться с черновиками едва не захлестнет, если бы.
Тебя перехватят. За руку. Сердце успеет захолонуть - но это Димка. Дима Габричевский. Будущий владелец аптеки. Поведет, почти потащит - вверх, к собору, мимо собора, малолюдной, боковой улочкой, лесенкой вниз, в сад, через каменный мостик, высокой лесенкой вверх.
"Вы с ума сошли, Надя? - кипит, не подернулся тихий омут - тонкой, свинцовой пленочкой. - Вы там что застряли? Вы-то им не нужны пока. Но если вас возьмут..." "Простите, Дима, вы правы, - и где-то здесь, именно что - понимаешь, что так, и не про себя смеешься. - Знаете... немного зачиталась. Эх, бедолага". "Кто?" - удивляется Дима. Вы почти поднялись - городской сад, "чистый" бульвар, скамейки в пушистых шапках снега и птичьих следах. "Да полковник Орлов же. Покойный. Столько лет нас гонять и гнобить - чтобы в итоге мы же его и расписали, а?"
Кипит свинцовый омут. Закипает. Отстраняется. "Надя, вы бы уехали? Лечиться? Как-то... за вас страшно. Если деньги нужны... у меня есть". "Еду, Дима. Через пару дней уже еду. Если можешь - не откажусь".
Потом еще должно быть отдельно. Шепотом: "Надя, вы ведь вернетесь? Мы ведь еще им всем устроим... фейерверк?" "Обязательно, Дима. И возможно даже с новыми рецептами... а может и реактивами, а? Вы ведь теперь вла-де-лец, - зачем-то пропеваешь ты. - Ап-те-карь".
Этот поезд тронется через день-другой. Будет лететь снег. Будут стучать колеса. Поезд проводит только сестрица Любонька, снова округлившаяся сестрица Любонька, прибежит - провожать тебя на вокзал, будет трещать о чем-то, кажется, о том, как хорошо там, куда едет поезд и еще о чем-то, совать в руки – и все-таки сунет – небольшую коробчонку… А потом собьется, уронит - горькое, испуганное. "Мне... почему-то кажется... я тебя больше никогда не увижу".
(...не ошибется: живой - точно не увидит).
В коробочке – красивый сверток дробленого шоколада, из лучшей городской кофейни (…лучше б колбасы, право слово), баночка варенья, конечно, яблочного, толстые-толстые шерстяные носки, и уже под ними, чтоб обнаружила только в поезде – бумажка, да как бы не радужная, да как бы не одна. «Вот дурная… им самим много, что ли…Ну да ладно. Сгодится. Что ни сложи… в «малые гостинцы».
…и, может быть, просто очередной раз повезет. О чем, наверное, не сразу узнаешь.
В этот раз за двери красного здания на Спасской его позовут лично. Мало ли зачем можно потребовать студента в жандармерию. Осведомителя, проходящего как «философ». Лисий профиль, прическа в художественном студенческом беспорядке, постоянный блокнот в руках. Нюх тоже лисий.
Хотя сам-то ротмистр лисьего не любит. Да и кто их любит-то, осведомителей. Ну, да, люди полезные. Этот отдельно. Чем-то он крамолу в самом невинном чует. Ну, помилуйте, что там был за донос на этого… повешенного Шулькевича: «Ведет себя подозрительно. С сокурсниками почти не общается. На людях не появляется. Сидит запершись». Так-то можно подумать, каждый студент, кто не шалостями мается, а и в самом деле за ум берется, подозрительный. А вот на ж тебе – как сложилось на Шулькевича, как пришли только его-то брать и потрясти – а на тебе, целую типографию накрыли.
- Кто сорвал и унес, к сожалению, не видел. Что видел абсолютно точно, - он перелистывает блокнот, по краям блокнота – наброски. – Высокая. В красной шали. Носит косу. Я бы сказал, местная учительница Надежда Андреевна, но не могу сказать совсем точно – понимаете, снег…
«Вот ты черт, как некстати…» - будет ведь наверное думать ротмистр. Будет усмехаться про себя: «Но за погляд-то… а нет, в уложении все прописано, что там за погляд дают и берут. И за какой погляд. А ведь натаскала моего балбеса, как экзамены в четвертый класс держал. Неловко получается. Черт бы их побрал, ученое сословие, всё читают. Даже что на заборе написано».
- И что эта… в красной шали? Обсуждала и распространяла? – все-таки он даже подденет этого, философа.
- Именно так. Их-то и вешала. Листки.
«Вот ты черт, как некстати…» - он подумает еще раз…
Но поезд будет уже уходить, на юг, будут стучать колеса, лететь снег, подниматься дым… Возможно, будет телеграмма. Возможно, она даже обгонит поезд. Возможно, на вокзале южного города, куда еще не дошел снег, курортного и безмятежного – будет поджидать карета – взять пташечку под белы ручечки, препроводить куда следует.
Но не дождется. Улетит… пташечка. Неведомо куда. Растворится – в белой-белой, заметенной снегом степи. А степь сомкнется за спиной. И не выдаст.
Где-то, наверное, так оно и будет.
Поезд будет стучать, качаться, пытаться укачать – не выйдет. Спать будет мешать – то, что холодно. То, что страшно. Даже не того, что едешь из всего, что было – и в никуда, в расшифрованные строки безвинной записки, что выглядят – не понять, и не поверить… Страшно было проспать – первую из них, понятную – станцию. А еще страшнее… только тут и доходило, в поезде, примораживало – как виском к холодному стеклу – а товарищи-то будут в полном праве… Так нелепо – из-под такой облавы – невредимыми уходили… редко, если так везло, часто… если были такие отвратительные сволочи. Провокаторы. И ведь ладно, если еще просто пристрелят как собаку…
Ты бы, может, сама себе и не поверила. Но товарищи оказались лучше. Чище.
«Или я слишком убедительно у них раскисла…»
Сойти с поезда – надо и не очень-то далеко. Как бы не на второй станции от Дубравника, колченогом городишке, которого кажется и вовсе нет – фабрики да слободы, да заборы, да домики. Вечер декабрьский, темно, задувает, метель будет. Поезду там стоять недолго, так – паровозу передохнуть, воды набрать, а дамочка… А дамочка в станционный буфет пока пойдет, десять раз успеет, чаю-то попить, а то повымерзла. (…в саквояжик, подумав, переложишь. Деньги, шоколад… и носки). В буфет дамочка войдет. Постоит. Поправит шаль. И пройдет насквозь.
Дует. И кажется, разыгрывается. Завывает. Пора собачья. Что ждать на маленькой станции. Пара возчиков скучают, кукуют… Скучно не иначе одному стало. Шапку снял – снег стряхнуть – а он рыжий, рыжий возчик, даже в тех двух тусклых фонарях, что залепил снег над вокзалом – рыжий, и скучно ему, видать:
- Эй, мадамочка – кошелек или жизнь?
Айкнешь, якобы, со страху. По правде – с того, что бессмысленные строчки, отжатые из открытки, обрели смысл. А у рыжего-то и знакомое лицо. Усов он, правда, тогда не носил…
- Ну что вы, барышня, приужахнулись – разве ж я на разбойника похож. Вы ж до разъезда ведь?
- До разъезда, - и когда наклоняется рыжий, тихо, тише-тише звенишь. – Кошелек-то ваш. А жизнь так и так ваша.
- А и поехали. Эх, выноси, залетные… Залезайте, дамочка – я вас пока тут заверну, там подоткну, погода-то разыгралась, заметет нас. А, все не на край света едем, смотрите там, не замерзнете…
Ветер гуляет над степью, над вставшим хрустким первопутком – злой, новорожденный, декабрьский ветер. Снег несет. Еще больше снега. От меха под головой, от меха над ней – пахнет табаком и псиной. Сверху снег звенит, разыгрывается, снизу – хрустит солома, тянется дорога, новая, снежная… «Как в коробочку положили», - булькнет мысль, потонет. Куда едешь – не знаешь, что будет не знаешь, но пока идет снег, звенит, шуршит, с того бока, где холоднее, но пока летит дорога, и где-то извне перекликается, поет на все голоса зимняя, морозная степь посреди нигде… Баюкает. И, наконец, спишь.
- Надежда Андреевна! Надя! – продрать глаза, понять, что холодно. Холодно, аж голову сводит. Где я? Метель, темень. Маленькая капелька света… кажется, на крыльце. Снега на крышу намело. Вторая капелька, побольше – в руках у рыжего возчика. А, да… - Надя, вы там живы?
- Жива. Сплю.
- Я почти испугался, заморозил вас… В дом скорей давайте, там тепло.
Что в доме, разглядеть не успеешь. Тесно. Что там света – лампа да печка… Проснуться, кажется, тоже. Он уже торопится, уже гремит, рыжий возчик:
- Надя, говорите? Что в Дубравнике? Что Михаил?
- Плохо, - успеваешь выговорить. Второй, густой, голос выплывает сбоку. Там дверь. За ней светлее.
- Степан, отвяжись от человека, как навязался. Ты ее за сколько верст по морозу вез? В этой тьфу шубеечке? Пусть сядет, пооттаивает, - обладательница голоса тебя и выше и шире. И прочнее. – Вы – Надежда. Я Наталья. Про вас рассказывали. Это – валенки, пол холодный. Это – чай. Садитесь ближе к печке. Оттаивайте…
И да, оттаиваешь. И оттаивает, к сожалению, все. Вот вроде почти все пролилось – а вот и нет. Опять. Смотришь на огонь. И огонь-то расплывается. Течет:
- Плохо. В Дубравнике. Михаил убит. Почти все. Я… только деньги привезла. Их… немного больше, чем мы, наверно, говорили.
- Значит, сначала?
- Значит, есть деньги. И вы. Ну, уже что-то…
- Мы писали. Может, прочитаете, - давишься, сглатываешь, не говорить же, что говорить… кажется, будет дольше. В руку – в лапищу – перекладываешь – последний сохраненный листок. Смотришь в огонь и чтоб их всех и тебя первую – опять плачешь.
- А неплохо, - это снова рыжий возчик. И у него такой… настойчиво уверенный голос. – Коллега, разрешите… мы у вас кое-что перепечатаем, а?
- Да, конечно, - ты не смотришь. Ты смотришь вниз. В сторону от огня. Там темно – и разглядеть можно не все. Но знакомое-то Ящик. Открытый. Брусочки. Огненные блики. Огненные наоборотные буковки. (…я не знаю, где я. Но я там, где надо. Дома.) – Понимаете, эти «мы»… это, кажется, одна я. Осталась.
- И это хорошо, что вы остались, Надежда, - это женщина, Наталья. Она и дальше спокойно. – Рукомойник в сенях. Пойдемте, покажу. Только надо будет чем-нибудь лед разбить. Это хорошо, что вы остались, - и еще раз проговаривает она. – Если все сначала – у нас еще такая чёртова прорва работы.
и от автора на полях. немного нецензурно
...и как бы я вообще-то хотел бы оставить ее здесь, где у нее в общем есть все, что надо - не для счастья, так для прочности
но за такую попытку этот сияющий пиздец мне же первой и даст по щщщам. И вообще эту работу никак нельзя прерывать на середине
так что будет и третья часть.
впрочем, про Дубравник уже все. дальше будет так, бахрома
много, много развесистой бахромы.
и я дотуда доеду. потому что могу)
@темы: сказочки, Те-кто-Служит, надежда андреевна, пташечки
вечера подожду и кину.
...не помогло. xD
ох какое оно у тебя. какое...а дальше только восхищённым матом... <3
меня правда накрыло. я очень рада, если это получается хорошо
то есть все очень плохоно пробирает на разя тут ничего не могу сказать
не приплетая мистического блока![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
но кажется эта штука давно хотела быть. и это... я сам нарвался
перья точила, косу расплетала,
в черное зеркало как со дна смотрела,
спрашивала в зеркало тихо, как умела:
- Павел, а можно мне к тебе тоже
вроде как сгинуть в зимней пороше
вроде как лечь, да не встать - уплыть, утонуть?
дай я по твоей реке шугой прошуршу?
можно мне тоже?...
а он смеется, мол, не наш это путь.
можно мне?..
а он смеется - мол, помрешь - придушу.
как жила надежда, жила-проживала,
как свою надежду все другим раздавала.
типографским оттиском - следы на снегу:
я же не могу одна, я ничего не могу
а он все говорит, да не из зеркала - с линованного листка:
это все тоска, моя хорошая, все злая тоска
черной краской въелась - что в сердце, как в кожу.
а ты не думай, надежда, так у наших бывает,
мы-то с типографскими - погляди, как похожи:
дали слову бытие, оно горит да не тает
как жила надежда, жила да пела
как она носила слово по градам-весям
а он все смеялся, мол, да ты всегда так умела
а он просил ее: спой, мол, твое слово для песен
а она носила слово, вот как в стволе пулю,
а она носила слово, вот как в руках память,
а она носила слово, как своего сына...
я уже сказала: когда я перестану об это плакать, я буду это это петь
и дай-то боже, снова распоюсь
*а две строчки я пожалуй доложу после гхм... бахромы этого ковра
щаа, тебе на почту картинка прилетит. на согласование, чо уж
в общем просыпаться от того, что тебе снится барабанный бой это и так удовольствие
а несколько сука раз...
мне положительно нравится именно тут комплект твоей аватарки и подписи!